Неточные совпадения
С каждым годом притворялись
окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более
главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Самгин чувствовал себя в потоке мелких мыслей, они проносились, как пыльный ветер по комнате, в которой открыты
окна и двери. Он подумал, что лицо Марины мало подвижно, яркие губы ее улыбаются всегда снисходительно и насмешливо;
главное в этом лице — игра бровей, она поднимает и опускает их, то — обе сразу, то — одну правую, и тогда левый глаз ее блестит хитро. То, что говорит Марина, не так заразительно, как мотив: почему она так говорит?
Зачем же я должен любить его, за то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?“ О, вам, может быть, представляются эти вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в
окно“, — а
главное,
главное, не будем бояться „металла“ и „жупела“ и решим вопрос так, как предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические понятия.
Да и не подозрение только — какие уж теперь подозрения, обман явен, очевиден: она тут, вот в этой комнате, откуда свет, она у него там, за ширмами, — и вот несчастный подкрадывается к
окну, почтительно в него заглядывает, благонравно смиряется и благоразумно уходит, поскорее вон от беды, чтобы чего не произошло, опасного и безнравственного, — и нас в этом хотят уверить, нас, знающих характер подсудимого, понимающих, в каком он был состоянии духа, в состоянии, нам известном по фактам, а
главное, обладая знаками, которыми тотчас же мог отпереть дом и войти!“ Здесь по поводу „знаков“ Ипполит Кириллович оставил на время свое обвинение и нашел необходимым распространиться о Смердякове, с тем чтоб уж совершенно исчерпать весь этот вводный эпизод о подозрении Смердякова в убийстве и покончить с этою мыслию раз навсегда.
Но убранство комнат также не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на
окнах было много дорогих цветов; но
главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке.
— Ни одному слову не верите, вот почему! Ведь понимаю же я, что до
главной точки дошел: старик теперь там лежит с проломленною головой, а я — трагически описав, как хотел убить и как уже пестик выхватил, я вдруг от
окна убегаю… Поэма! В стихах! Можно поверить на слово молодцу! Ха-ха! Насмешники вы, господа!
— Гм! — возразил
главный кассир и подошел к
окну.
У
окна сидел, развалясь, какой-то «друг дома», лакей или дежурный чиновник. Он встал, когда я взошел, вглядываясь в его лицо, я узнал его, мне эту противную фигуру показывали в театре, это был один из
главных уличных шпионов, помнится, по фамилии Фабр. Он спросил меня...
Исполнялось это редко, и
главная прелесть незаконного утреннего она состояла именно в сознании, что где-то, в тумане, пробираясь по деревянным кладочкам и проваливаясь с калошами в грязь, крадется ищейка Дидонус и, быть может, в эту самую минуту уже заглядывает с улицы в
окно…
Ночами, бессонно глядя сквозь синие
окна, как медленно плывут по небу звезды, я выдумывал какие-то печальные истории, —
главное место в них занимал отец, он всегда шел куда-то, один, с палкой в руке, и — мохнатая собака сзади его…
Но
главное, что угнетало меня, — я видел, чувствовал, как тяжело матери жить в доме деда; она всё более хмурилась, смотрела на всех чужими глазами, она подолгу молча сидела у
окна в сад и как-то выцветала вся.
И в самом деле неинтересно глядеть: в
окно видны грядки с капустною рассадой, около них безобразные канавы, вдали маячит тощая, засыхающая лиственница. Охая и держась за бока, вошел хозяин и стал мне жаловаться на неурожаи, холодный климат, нехорошую, землю. Он благополучно отбыл каторгу и поселение, имел теперь два дома, лошадей и коров, держал много работников и сам ничего не делал, был женат на молоденькой, а
главное, давно уже имел право переселиться на материк — и все-таки жаловался.
Когда я прошел всю
главную улицу почти до моря, пароходы еще стояли на рейде, и когда я повернул направо, послышались голоса и громкий смех, и в темноте показались ярко освещенные
окна, и стало похоже, будто я в захолустном городке осеннею ночью пробираюсь к клубу.
Нюрочка совсем не заметила, как наступил вечер, и пропустила
главный момент, когда зажигали иллюминацию,
главным образом, когда устанавливали над воротами вензель. Как весело горели плошки на крыше, по карнизам, на
окнах, а собравшийся на площади народ кричал «ура». Петр Елисеич разошелся, как никогда, и в
окно бросал в народ медные деньги и пряники.
Вопрос этот сначала словно ошеломил собеседников, так что последовала короткая пауза, во время которой Павел Матвеич, чтоб скрыть свое смущение, поворотился боком к
окну и попробовал засвистать. Но Василий Иваныч, по-видимому, довольно твердо помнил, что
главная обязанность культурного человека состоит в том, чтобы выходить с честью из всякого затруднения, и потому колебался недолго.
Кабинет, где теперь сидела Раиса Павловна, представлял собой высокую угловую комнату, выходившую тремя
окнами на
главную площадь Кукарского завода, а двумя в тенистый сад, из-за разорванной линии которого блестела полоса заводского пруда, а за ним придавленными линиями поднимались контуры трудившихся гор.
На выезде
главной Никольской улицы, вслед за маленькими деревянными домиками, в
окнах которых виднелись иногда цветы и детские головки, вдруг показывался, неприятно поражая, огромный серый острог с своей высокой стеной и железной крышей. Все в нем, по-видимому, обстояло благополучно: ружья караула были в козлах, и у пестрой будки стоял посиневший от холода солдат. Наступили сумерки. По всему зданию то тут, то там замелькали огоньки.
Главные их удовольствия, сколько я мог заключить по разговорам, которые слышал, постоянно заключались в том, что они беспрестанно пили шампанское, ездили в санях под
окна барышни, в которую, как кажется, влюблены были вместе, и танцевали визави уже не на детских, а на настоящих балах.
По долине этой тянулась
главная улица города, на которой красовалось десятка полтора каменных домов, а в конце ее грозно выглядывал острог с толстыми железными решетками в
окнах и с стоявшими в нескольких местах часовыми.
Зимний дворец после пожара был давно уже отстроен, и Николай жил в нем еще в верхнем этаже. Кабинет, в котором он принимал с докладом министров и высших начальников, была очень высокая комната с четырьмя большими
окнами. Большой портрет императора Александра I висел на
главной стене. Между
окнами стояли два бюро. По стенам стояло несколько стульев, в середине комнаты — огромный письменный стол, перед столом кресло Николая, стулья для принимаемых.
Тогда
главным занятием была Марьянка, за каждым движением которой, сам того не замечая, он жадно следил из своих
окон или с своего крыльца.
Мало-помалу помещичьи лошади перевезли почти всех
главных действующих лиц в губернию, и отставной корнет Дрягалов был уж налицо и украшал пунцового цвета занавесами
окна своей квартиры, нанятой на последние деньги; он ездил в пять губерний на все выборы и на главнейшие ярмарки и нигде не проигрывался, несмотря на то что с утра до ночи играл в карты, и не наживался, несмотря на то что с утра до ночи выигрывал.
Обыкновенно моя улица целый день оставалась пустынной — в этом заключалось ее
главное достоинство. Но в описываемое утро я был удивлен поднявшимся на ней движением. Под моим
окном раздавался торопливый топот невидимых ног, громкий говор — вообще происходила какая-то суматоха. Дело разъяснилось, когда в дверях моей комнаты показалась голова чухонской девицы Лизы, отвечавшей за горничную и кухарку, и проговорила...
Гордей Евстратыч отыскал квартиру
главного ревизора и со страхом позвонил у подъезда маленького каменного домика в пять
окон. На дверях блестела медная дощечка — «Ардалион Ефремыч Завиваев».
На
главной улице не было
окна, в котором бы не горели огни и не двигались человеческие фигуры, сгорбленные в три погибели и качавшиеся взад и вперед как маятники.
Дверь, очень скромная на вид, обитая железом, вела со двора в комнату с побуревшими от сырости, исписанными углем стенами и освещенную узким
окном с железною решеткой, затем налево была другая комната, побольше и почище, с чугунною печью и двумя столами, но тоже с острожным
окном: это — контора, и уж отсюда узкая каменная лестница вела во второй этаж, где находилось
главное помещение.
— Какое доброе существо человек, — удивлялась маленькая Мушка, летая из
окна в
окно. — Это для нас сделаны
окна, и отворяют их тоже для нас. Очень хорошо, а
главное — весело…
И если искал его друг, то находил так быстро и легко, словно не прятался Жегулев, а жил в лучшей городской гостинице на
главной улице, и адрес его всюду пропечатан; а недруг ходил вокруг и возле, случалось, спал под одной крышей и никого не видел, как околдованный: однажды в Каменке становой целую ночь проспал в одном доме с Жегулевым, только на разных половинах; и Жегулев, смеясь, смотрел на него в
окно, но ничего, на свое счастье, не разглядел в стекле: быть бы ему убиту и блюдечка бы не допить.
В
главном доме было светло и так же тихо, не шумнее, чем при обыкновенных гостях, и в одно из раскрытых темных
окон сильно пахло жасмином, только что расцветшим, сиренью и табаком.
И я внял этому голосу, хотя и не без внутреннего волнения. В
окна,
главное, дуло, да и об кухне шли слухи, что скоро совсем там готовить кушанье будет нельзя. Приходилось или зле погибнуть или уйти.
С одной стороны дома, обращенной
окнами к подъезду, была передняя, зала, угольная гостиная с
окнами на улицу, и далее по другую сторону дома столовая, затем коридор, идущий обратно по направлению к
главному входу.
Прежде Павел Мироныч посредине комнаты стал и показал, что
главное у них в Ельце купечество от дьяконов любит. Голос у него, я вам говорил, престрашный, даже как будто по лицу бьет и в
окнах на стеклах трещит.
В
главных парадных покоях, где раньше стояло разливанное море, теперь было совсем тихо, а внизу с вечера наглухо
окна запирались железными ставнями и собиралась своя небольшая компания.
Главный строитель из англичан, Яков Яковлевич, тот, бывало, даже с бумажкой под
окном стоять приходил и все норовил, чтобы на ноту наше гласование замечать, и потом, бывало, ходит по работам, а сам все про себя в нашем роде гудет: «Бо-господь и явися нам», но только все это у него, разумеется, выходило на другой штыль, потому что этого пения, расположенного по крюкам, новою западною нотою в совершенстве уловить невозможно.
Преосвященный владыко архиерей своим правилом в
главной церкви всенощную совершал, ничего не зная, что у него в это время в приделе крали; наш англичанин Яков Яковлевич с его соизволения стоял в соседнем приделе в алтаре и, скрав нашего ангела, выслал его, как намеревался, из церкви в шинели, и Лука с ним помчался; а дед же Марой, свое слово наблюдая, остался под тем самым
окном на дворе и ждет последней минуты, чтобы, как Лука не возвратится, сейчас англичанин отступит, а Марой разобьет
окно и полезет в церковь с ломом и с долотом, как настоящий злодей.
Три таких картины были в нашем трехпрудном доме: в столовой — «Явление Христа народу», с никогда не разрешенной загадкой совсем маленького и непонятно-близкого, совсем близкого и непонятно-маленького Христа; вторая, над нотной этажеркой в зале — «Татары» — татары в белых балахонах, в каменном доме без
окон, между белых столбов убивающие
главного татарина («Убийство Цезаря») и — в спальне матери — «Дуэль».
«Вот, брат, — говорю ему, — какие последствия-то, а еще в Москве толковали, что здесь свобода…» — «Да, да, — говорит Жигарев, — надо подобру-поздорову отсюда поскорей восвояси, а
главная причина, больно я зашибся, окно-то, дуй его горой, высокое, а под
окном дьявол их угораздил кирпичей навалить…» С час времени просидели мы в анбаришке, глядим, кто-то через забор лезет…
Теперь мы шли по большому сумрачному двору, где то и дело встречались полуразвалившиеся постройки — сараи, погреба и конюшни. Когда-то, очень давно, должно быть, он процветал, этот двор, вместе с замком моей бабушки, но сейчас слишком наглядная печать запустения лежала на всем. Чем-то могильным, нежилым и угрюмым веяло от этих сырых, заплесневелых стен, от мрачного
главного здания, смотревшего на меня единственным, как у циклопа, глазом, вернее, единственным огоньком, мелькавшим в крайнем
окне.
«Хотьков монастырь!» — повторил про себя Теркин и выглянул из
окна. Вправо, на низине, виден был весь монастырь, с белой невысокой оградой и тонкой каланчой над
главными воротами. От станции потянулась вереница — человек в двести, в триста — разного народа.
Я собирался уезжать. Жил я совсем один в небольшом глинобитном флигеле в две комнаты, стоявшем на отлете от
главных строений. 1 октября был праздник покрова, — большой церковный праздник, в который не работали. Уже с вечера накануне началось у рабочих пьянство. Утром я еще спал. В дверь постучались. Я пошел отпереть. В
окно прихожей увидел, что стучится Степан Бараненко. Он был без шапки, и лицо глядело странно.
Глаза Палтусова обернулись в сторону яркого красного пятна — церкви «Никола большой крест», раскинувшейся на целый квартал. Алая краска горела на солнце, белые украшения карнизов, арок,
окон, куполов придавали игривость, легкость храму, стоящему у входа в
главную улицу, точно затем, чтобы сейчас же всякий иноземец понял, где он, чего ему ждать, чем любоваться!
В боковой комнате наши пили чай. Я сказал
главному врачу, что необходимо исправить в бараке незакрывающиеся
окна. Он засмеялся.
Видимо,
главной целью записки было указать пансион в Биаррице с видом на океан: прямо из
окон видно море; дальше утверждалось, что Мишель составит счастье Таисии, после чего мысли старухи перескочили на какие-то кофточки в шкапу — довольно длинное перечисление, и еще что-то хозяйственное, бестолковое и явно придуманное, чтобы показать себя женщиной солидной и понимающей.
Ложась спать, я зажгла свечу и отворила настежь свое
окно, и неопределенное чувство овладело моей душой. Я вспомнила, что я свободна, здорова, знатна, богата, что меня любят, а
главное, что я знатна и богата, — знатна и богата — как это хорошо, боже мой!.. Потом, пожимаясь в постели от легкого холода, который пробирался ко мне из сада вместе с росой, я старалась понять, люблю я Петра Сергеича или нет… И не понявши ничего, уснула.
Однажды утром, проснувшись, я услышал за
окнами русские и китайские крики,
главный врач торопливо кричал...
Апрель стоит горячий. Жарко, точно в июне. Тянет на лоно природы, в сосновые леса Финляндии, к прохладным озерам. Но уехать нельзя — у нас экзамены. Сижу целыми днями у открытого
окна и занимаюсь. А в душе печаль по Саше. Все так живо напоминает ее и — брошенный на
окне кокошник, и бусы, которыми играет маленький принц, а
главное, ее голос и песни, которые стоят в моих ушах с утра до вечера.
Из
окна вагона с любопытством смотрели
главный врач и смотритель.
— Ни двери, ни
окна плотно не закрываются, ваше высокопревосходительство! — ответил
главный врач.
До своего госпиталя Султанову было мало дела. Люди его голодали, лошади тоже. Однажды, рано утром, во время стоянки, наш
главный врач съездил в город, купил сена, овса. Фураж привезли и сложили на платформе между нашим эшелоном и эшелоном Султанова. Из
окна выглянул только что проснувшийся Султанов. По платформе суетливо шел Давыдов. Султанов торжествующе указал ему на фураж.
Вечернее оживление за
окнами, звуки музыки, но,
главное — мысль, что она умница, справилась с бедой, окончательно развеселили ее.